Неточные совпадения
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным
человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в
общее впечатление радостного чувства
жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
Левин часто любовался на эту
жизнь, часто испытывал чувство зависти к
людям, живущим этою
жизнью, но нынче в первый paз, в особенности под впечатлением того, что он видел в отношениях Ивана Парменова к его молодой жене, Левину в первый раз ясно пришла мысль о том, что от него зависит переменить ту столь тягостную, праздную, искусственную и личную
жизнь, которою он жил, на эту трудовую, чистую и
общую прелестную
жизнь.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для
общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы
жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет
человека из всех бесчисленных представляющихся путей
жизни выбрать один и желать этого одного.
В
общем это — Россия, и как-то странно допустить, что такой России необходимы жандармские полковники, Любаша, Долганов, Маракуев,
люди, которых, кажется, не так волнует
жизнь народа, как шум, поднятый марксистами, отрицающими самое понятие — народ.
Он видел, что
общий строй ее мысли сроден «кутузовщине», и в то же время все, что говорила она, казалось ему словами чужого
человека, наблюдающего явления
жизни издалека, со стороны.
Эти ее анекдоты очень хорошо сливались с ее же рассказами о маленьких идиллиях и драмах простых
людей, и в
общем получалась картина морально уравновешенной
жизни, где нет ни героев, ни рабов, а только — обыкновенные
люди.
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, — начал он тихо и осторожно. —
Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в
общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и
человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает
жизнь как боль…
— «Скучную историю» Чехова — читали? Забавно, а? Профессор всю
жизнь чему-то учил, а под конец — догадался: «Нет
общей идеи». На какой же цепи он сидел всю-то
жизнь? Чему же — без
общей идеи —
людей учил?
В
общем было как-то непоколебимо, навсегда скучно, и явилась мысль, что Иноковы, Кутузовы и другие
люди этого типа рискуют свободой и
жизнью — бесполезно, не победить им, не разрушить эту теплую, пыльную скуку.
— Что ж? примем ее как новую стихию
жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это
общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда
человек отрывается от
жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
Ум везде одинаков: у умных
людей есть одни
общие признаки, как и у всех дураков, несмотря на различие наций, одежд, языка, религий, даже взгляда на
жизнь.
Я с большей отрадой смотрел на кафров и негров в Африке, на малайцев по островам Индийского океана, но с глубокой тоской следил в китайских кварталах за
общим потоком китайской
жизни, наблюдал подробности и попадавшиеся мне ближе личности, слушал рассказы других, бывалых и знающих
людей.
О будущей
жизни он тоже никогда не думал, в глубине души нося то унаследованное им от предков твердое, спокойное убеждение,
общее всем земледельцам, что как в мире животных и растений ничто не кончается, а постоянно переделывается от одной формы в другую — навоз в зерно, зерно в курицу, головастик в лягушку, червяк в бабочку, желудь в дуб, так и
человек не уничтожается, но только изменяется.
Та
общая нить, которая связывает
людей, порвалась сама собой, порвалась прежде, чем успела окрепнуть, и Привалов со страхом смотрел на ту цыганскую
жизнь, которая царила в его доме, с каждым днем отделяя от него жену все дальше и дальше.
Артистический период оставляет на дне души одну страсть — жажду денег, и ей жертвуется вся будущая
жизнь, других интересов нет; практические
люди эти смеются над
общими вопросами, презирают женщин (следствие многочисленных побед над побежденными по ремеслу).
Что же коснулось этих
людей, чье дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своем общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся
жизнь, все усилия устремлены к
общему без всяких личных выгод; одни забывают свое богатство, другие — свою бедность и идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес науки, интерес искусства, humanitas [гуманизм (лат.).] — поглощает все.
От Гарибальди я отправился к Ледрю-Роллену. В последние два года я его не видал. Не потому, чтоб между нами были какие-нибудь счеты, но потому, что между нами мало было
общего. К тому же лондонская
жизнь, и в особенности в его предместьях, разводит
людей как-то незаметно. Он держал себя в последнее время одиноко и тихо, хотя и верил с тем же ожесточением, с которым верил 14 июня 1849 в близкую революцию во Франции. Я не верил в нее почти так же долго и тоже оставался при моем неверии.
Именно ведь тем и хорош русский
человек, что в нем еще живет эта
общая совесть и что он не потерял способности стыдиться. Вот с победным шумом грузно работает пароходная машина, впереди движущеюся дорогой развертывается громадная река, точно бесконечная лента к какому-то приводу, зеленеет строгий хвойный лес по берегам, мелькают редкие селения, затерявшиеся на широком сибирском приволье. Хорошо. Бодро. Светло.
Жизнь полна. Это счастье.
Гнет позитивизма и теории социальной среды, давящий кошмар необходимости, бессмысленное подчинение личности целям рода, насилие и надругательство над вечными упованиями индивидуальности во имя фикции блага грядущих поколений, суетная жажда устроения
общей жизни перед лицом смерти и тления каждого
человека, всего человечества и всего мира, вера в возможность окончательного социального устроения человечества и в верховное могущество науки — все это было ложным, давящим живое человеческое лицо объективизмом, рабством у природного порядка, ложным универсализмом.
Жизнь в
общих камерах порабощает и с течением времени перерождает арестанта; инстинкты оседлого
человека, домовитого хозяина, семьянина заглушаются в нем привычками стадной
жизни, он теряет здоровье, старится, слабеет морально, и чем позже он покидает тюрьму, тем больше причин опасаться, что из него выйдет не деятельный, полезный член колонии, а лишь бремя для нее.
Следовательно, художник должен — или в полной неприкосновенности сохранить свой простой, младенчески непосредственный взгляд на весь мир, или (так как это совершенно невозможно в
жизни) спасаться от односторонности возможным расширением своего взгляда, посредством усвоения себе тех
общих понятий, которые выработаны
людьми рассуждающими.
Лиза порешила, что окружающие ее
люди—«мразь», и определила, что настоящие ее дни есть приготовительный термин ко вступлению в
жизнь с настоящими представителями бескорыстного человечества, живущего единственно для водворения
общей высокой правды.
— Я готов перестать спорить, — отвечал Зарницын, — я утверждаю только, что у образованных
людей всех наций драматическое в
жизни общее, и это верно.
И, правда, повсюду в
жизни, где
люди связаны
общими интересами, кровью, происхождением или выгодами профессии в тесные, обособленные группы, — там непременно наблюдается этот таинственный закон внезапного накопления, нагромождения событий, их эпидемичность, их странная преемственность и связность, их непонятная длительность.
Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая
жизнь людей, ничего не имеющих
общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения, я и прежде знал все это; но знал не так, как я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал.
Изредка, время от времени, в полку наступали дни какого-то
общего, повального, безобразного кутежа. Может быть, это случалось в те странные моменты, когда
люди, случайно между собой связанные, но все вместе осужденные на скучную бездеятельность и бессмысленную жестокость, вдруг прозревали в глазах друг у друга, там, далеко, в запутанном и угнетенном сознании, какую-то таинственную искру ужаса, тоски и безумия. И тогда спокойная, сытая, как у племенных быков,
жизнь точно выбрасывалась из своего русла.
Она любила его, и при свете своей любви ей открывалось божественное его души,
общее всем
людям, но она видела в этом
общем всем
людям начале
жизни его ему одному свойственную доброту, нежность, высоту.
Такова была среда, которая охватывала Имярека с молодых ногтей. Живя среди массы
людей, из которых каждый устраивался по-своему, он и сам подчинялся
общему закону разрозненности. Вместе с другими останавливался в недоумении перед задачами
жизни и не без уныния спрашивал себя: ужели дело
жизни в том и состоит, что оно для всех одинаково отсутствует?
— Всех вас, молодых
людей, я очень хорошо знаю, — продолжал директор, — манит Петербург, с его изысканными удовольствиями; но поверьте, что, служа, вам будет некогда и не на что пользоваться этим; и, наконец, если б даже в этом случае требовалось некоторое самоотвержение, то посмотрите вы, господа, на англичан: они иногда целую
жизнь работают в какой-нибудь отдаленной колонии с таким же удовольствием, как и в Лондоне; а мы не хотим каких-нибудь трех-четырех лет поскучать в провинции для видимой
общей пользы!
Происходило ли это оттого, что прозаические воспоминания детства — линейка, простыня, капризничанье — были еще слишком свежи в памяти, или от отвращения, которое имеют очень молодые
люди ко всему домашнему, или от
общей людской слабости, встречая на первом пути хорошее и прекрасное, обходить его, говоря себе: «Э! еще такого я много встречу в
жизни», — но только Володя еще до сих пор не смотрел на Катеньку, как на женщину.
Знал только, что у него какие-то старые счеты с «теми
людьми», и хотя сам был в это дело отчасти замешан сообщенными ему из-за границы инструкциями (впрочем, весьма поверхностными, ибо близко он ни в чем не участвовал), но в последнее время он всё бросил, все поручения, совершенно устранил себя от всяких дел, прежде же всего от «
общего дела», и предался
жизни созерцательной.
— Потому, — продолжал Вибель, — что проявлением стремления
людей к религии, к добру, к божественной
жизни не может быть единичное существо, но только сонм существ, кои сливаются в желании не личного, но
общего блага.
Все эти положения кажутся
людям, стоящим на низшем жизнепонимании, выражением какого-то восторженного увлечения, не имеющего никакого прямого приложения к
жизни. А между тем эти положения так же строго вытекают из жизнепонимания христианского, как положение об отдаче своего труда для
общего дела, о жертве своей
жизни для защиты отечества вытекает из жизнепонимания общественного.
Люди эти утверждают, что улучшение
жизни человеческой происходит не вследствие внутренних усилий отдельных
людей сознания, уяснения и исповедания истины, а вследствие постепенного изменения
общих внешних условий
жизни, и что потому силы каждого отдельного
человека должны быть направлены не на сознание и уяснение себе и исповедание истины, а на постепенное изменение в полезном для человечества направлении
общих внешних условий
жизни, всякое же исповедание отдельным
человеком истины, несогласной с существующим порядком, не только не полезно, но вредно, потому что вызывает со стороны власти стеснения, мешающие этим отдельным
людям продолжать их полезную для служения обществу деятельность.
Но что могут они сделать против
людей, которые, не желая ничего ни разрушать, ни учреждать, желают только для себя, для своей
жизни, не делать ничего противного христианскому закону и потому отказываются от исполнения самых
общих и потому самых необходимых для правительств обязанностей?
Условные положения, установленные сотни лет назад, признававшиеся веками и теперь признаваемые всеми окружающими и обозначаемые особенными названиями и особыми нарядами, кроме того подтверждаемые всякого рода торжественностью, воздействием на внешние чувства, до такой степени внушаются
людям, что они, забывая обычные и
общие всем условия
жизни, начинают смотреть на себя и всех
людей только с этой условной точки зрения и только этой условной точкой зрения руководствуются в оценке своих и чужих поступков.
При
общей же воинской повинности выходит то, что
люди, принесши все требуемые от них жертвы для того, чтобы избавиться от жестокости борьбы и от непрочности
жизни, после всех принесенных жертв призываются опять ко всем тем опасностям, от которых они думали избавиться, и кроме того та совокупность — государство, во имя которой личности отреклись от своих выгод, подвергается опять такой же опасности уничтожения, какой прежде подвергалась сама личность.
Ни на чем так поразительно не видна та степень противоречия, до которой дошла
жизнь людей нашего времени, как на том самом явлении, которое составляет последнее и средство и выражение насилия, — на
общей воинской повинности.
Стоит
людям только понять это: перестать заботиться о делах внешних и
общих, в которых они не свободны, а только одну сотую той энергии, которую они употребляют на внешние дела, употребить на то, в чем они свободны, на признание и исповедание той истины, которая стоит перед ними, на освобождение себя и
людей от лжи и лицемерия, скрывавших истину, для того чтобы без усилий и борьбы тотчас же разрушился тот ложный строй
жизни, который мучает
людей и угрожает им еще худшими бедствиями, и осуществилось бы то царство божие или хоть та первая ступень его, к которой уже готовы
люди по своему сознанию.
Образованные
люди высших классов стараются заглушить всё более и более выясняющееся сознание необходимости изменения настоящего строя
жизни, но
жизнь, продолжая развиваться и усложняться в прежнем направлении, усиливая противоречия и страдания
людей, приводит их к тому последнему пределу, дальше которого идти нельзя. Такой последний предел противоречия, дальше которого идти нельзя, есть
общая воинская повинность.
Да, ведь и Передонов стремился к истине, по
общему закону всякой сознательной
жизни, и это стремление томило его. Он и сам не сознавал, что тоже, как и все
люди, стремится к истине, и потому смутно было его беспокойство. Он не мог найти для себя истины и запутался, и погибал.
— Дайте нам, простым
людям, достаточно свободы, мы попытаемся сами устроить иной порядок, больше человечий; оставьте нас самим себе, не внушайте, чтоб давили друг друга, не говорите, что это — один закон, для нас и нет другого, — пусть
люди поищут законов для
общей жизни и борьбы против жестокости…
Так что, осуждая и казня человека-то, всё-таки надо бы не забывать, что, как доказано, в делах своих он не волен, а как ему назначено судьбою, так и живёт, и что надобно объяснить ему ошибку
жизни в её корне, а также всю невыгоду такой
жизни, и доказывать бы это внушительно, с любовью, знаете, без обид, по чувству братства, — это будет к
общей пользе всех.
Медленно проходя мимо этой мирной
жизни, молодой Кожемякин ощущал зависть к её тихому течению, ему хотелось подойти к
людям, сидеть за столом с ними и слушать обстоятельные речи, — речи, в которых всегда так много отмечалось подробностей, что трудно было поймать их
общий смысл.
И каждый раз, когда женщина говорила о многотрудной
жизни сеятелей разумного, он невольно вспоминал яркие рассказы отца о старинных
людях, которые смолоду весело промышляли душегубством и разбоем, а под старость тайно и покорно уходили в скиты «душа́ спасать». Было для него что-то
общее между этими двумя рядами одинаково чуждых и неведомых ему
людей, — соединяла их какая-то иная
жизнь, он любовался ею, но она не влекла его к себе, как не влекли его и все другие сказки.
— Полюбились дедушке моему такие рассказы; и хотя он был
человек самой строгой справедливости и ему не нравилось надуванье добродушных башкирцев, но он рассудил, что не дело дурно, а способ его исполнения, и что, поступя честно, можно купить обширную землю за сходную плату, что можно перевесть туда половину родовых своих крестьян и переехать самому с семейством, то есть достигнуть главной цели своего намерения; ибо с некоторого времени до того надоели ему беспрестанные ссоры с мелкопоместными своими родственниками за
общее владение землей, что бросить свое родимое пепелище, гнездо своих дедов и прадедов, сделалось любимою его мыслию, единственным путем к спокойной
жизни, которую он,
человек уже не молодой, предпочитал всему.
Нужда, бедность,
жизнь из милости в чужих
людях, полная зависимость от чужих
людей — тяжелы всякому; но для девушки, стоявшей в обществе так высоко, жившей в таком довольстве, гордой по природе, избалованной
общим искательством и ласкательством, для девушки, которая испытала всю страшную тяжесть зависимости и потом всю прелесть власти, — такой переход должен был казаться невыносимым.
Если б можно было, я составил бы биографический словарь, по азбучному порядку, всех, например, бреющих бороду, сначала: для краткости можно бы выпустить жизнеописания ученых, литераторов, художников, отличившихся воинов, государственных
людей, вообще
людей, занятых
общими интересами: их
жизнь однообразна, скучна; успехи, таланты, гонения, рукоплескания, кабинетная
жизнь или
жизнь вне дома, смерть на полдороге, бедность в старости, — ничего своего, а все принадлежащее эпохе.
В семейной
жизни у нас какая-то формальная официальность; то только в ней и есть, что показывается, как в театральной декорации, и не брани муж свою жену да не притесняй родители детей, нельзя было бы и догадаться, что́
общего имеют эти
люди и зачем они надоедают друг другу, а живут вместе.
Жозеф сделал из него
человека вообще, как Руссо из Эмиля; университет продолжал это
общее развитие; дружеский кружок из пяти-шести юношей, полных мечтами, полных надеждами, настолько большими, насколько им еще была неизвестна
жизнь за стенами аудитории, — более и более поддерживал Бельтова в кругу идей, не свойственных, чуждых среде, в которой ему приходилось жить.